"В стихах Юлия Гуголева те же точность и непринужденность, которые требуются - и мало у кого находятся - в опасном, идущем по краю, разговоре. Гуголев будит лирику от сна, в котором ей вольно парить и говорить о чем хочется, и заставляет ее проснуться в мире людского говорения и рассказывания, со всеми его стеснениями, опасностями и запретами, - в мире, в котором мы говорим не когда хочется, а когда обязаны. И все силы этого мира: неловкость или рискованность молчания или лишнего слова; шаблонность и скользкость тем; знание чужих и собственных слабостей; наблюдательность и памятливость; стыд и страх; и, главное, такт как высший закон и светского и уличного разговора - Гуголев превращает в силы поэтические, а традиционно-лирическая вольность уходит в подсознание его поэзии, заставляя ее фактуру мерцать двойным, переменчивым светом". Григорий Дашевский
"V stikhakh Julija Gugoleva te zhe tochnost i neprinuzhdennost, kotorye trebujutsja - i malo u kogo nakhodjatsja - v opasnom, iduschem po kraju, razgovore. Gugolev budit liriku ot sna, v kotorom ej volno parit i govorit o chem khochetsja, i zastavljaet ee prosnutsja v mire ljudskogo govorenija i rasskazyvanija, so vsemi ego stesnenijami, opasnostjami i zapretami, - v mire, v kotorom my govorim ne kogda khochetsja, a kogda objazany. I vse sily etogo mira: nelovkost ili riskovannost molchanija ili lishnego slova; shablonnost i skolzkost tem; znanie chuzhikh i sobstvennykh slabostej; nabljudatelnost i pamjatlivost; styd i strakh; i, glavnoe, takt kak vysshij zakon i svetskogo i ulichnogo razgovora - Gugolev prevraschaet v sily poeticheskie, a traditsionno-liricheskaja volnost ukhodit v podsoznanie ego poezii, zastavljaja ee fakturu mertsat dvojnym, peremenchivym svetom". Grigorij Dashevskij